Preservation of Yiddish Culture

Preservation of Yiddish Culture and Heritage

Сохранение культуры идиша

אָפּהיטן אונדזער ייִדישע קולטור־ירושה

לשמור על תרבות היידיש

Планета Михоэлс

«Не мемуары я пишу. Мне хочется только восстановить ту живую атмосферу на «планете, которая зовется: Михоэлс.»

Это слова супруги Соломона Михоэлса Анастасии Потоцкой-Михоэлс, которая оставила, вероятно, самые достоверные воспоминания о нем, фрагменты из которых мы публикуем ниже.

Соломон Михоэлс и Анастасия Потоцкая (1935)

У Михоэлса было два точных определения того, каким рождается человек.

Первое: человек рождается либо богатым, либо нищим. «Понимаешь! — говорил Соломон Михайлович, — если человек родился нищим, ему не помогут никакие сотни тысяч на сберкнижке, никакие машины, никакие облигации! Он все равно чувствует себя нищим, живет нищим, растрачивая свои силы на заработки вместо творчества, тратя деньги на ненужную ему дачу вместо удивительно интересных путешествий! Он от рождения нищ, нищим и умрет, а денежное его богатство останется мертворожденным.

Другой рождается богатым, хоть за душой у него нет ни копейки, на сберкнижке. И все же, если будет выбор между деньгами за эпизодическую роль в тусклом фильме и временем для работы творчески интересной, он выберет последнее. Он родился богачом и времени не продаст, как бы деньги ни были нужны. Одними поисками он уже гораздо богаче многих, многих «имущих».

По определению Михоэлса, второе, что во многом решает судьбу человека: родился он «старшим» или «младшим».

«Мы с тобой оба родились «старшими», — говорил мне Михоэлс.
«Мы — «старшие», за многих ответственные…»

* * *

На утреннюю репетицию Михоэлс старался выйти намного раньше или намного позже нужного времени, так как знал, что наиболее настойчивые люди поджидают у парадного и будут излагать свои просьбы и жалобы на ходу, на его пути в театр. Но час выхода Михоэлса из дома ничего не решал… Переход через Тверской бульвар, два дома по Малой Бронной, а иногда и театральный холл превращались в своеобразную приемную.
День Михоэлса был отдан театру всегда до четырех-пяти часов и с семи вечера. Перерывы бывали только для конференций, заседаний художественного совета Комитета по делам искусств или по премиям, заседаний Антифашистского комитета. В часы передышки, которую Михоэлс давал актерам во время репетиций, он принимал людей, нуждающихся в его совете и помощи.

* * *

Вечером, за редчайшими исключениями (заседания комитетов или необходимые просмотры спектаклей, выдвинутых на соискание премий), Михоэлс бывал в театре. Если он не играл в этот вечер, он шел, чтобы встретиться с актерами, свободными от спектакля, но занятыми в репетициях, или для беседы с драматургами, художниками. «Во всяком случае, я загляну в театр, — говорил Михоэлс. — У меня такое чувство, что когда «мои» знают, что я там, — это их как-то подтягивает, и больше порядка!»

Только в дни «Короля Лира» Михоэлс позволял себе передышку и в самый зной старался отдохнуть перед спектаклем, который шел в Ташкенте при температуре +50. После такого «Лира» снять с Михоэлса трико один человек уже не мог.

В дни, когда надо было вечером играть, Михоэлс был с утра напряженный, молчаливый, пил только черный кофе и пытался днем если не заснуть, то отлежаться. Он почти никогда не репетировал перед спектаклем. Иногда проводил рукой, поглаживая отсутствующую бороду Тевье, иногда, закрывая глаза, по-видимому, повторял какие-то отдельные слова, места текста. Очень часто пробовал голос. И только.

Но вот он выходит на сцену… и, по собственному его признанию, больше ничего не существует.

«Как я уживаюсь с этим? Я ничего не делаю над собой, я как-то перестраиваю себя. Мне нужно прийти на спектакль, например, забыть дом, забыть обо всем, и я действительно забываю… Сам не знаю как, но все, чем живу, для кого живу — уже исчезает. Я на сцене, и все! На сцене не помню ни тебя, ни детей, ни театра, ну, ровным счетом, ничего — я на сцене и не кончить мизансцену не могу!»

Он рассказывал о том, как во время гастролей в Берлине у него было какое-то тяжелое желудочное отравление… Боль дикая, температура под 40 градусов, почти бредовое состояние, и его единственная просьба к товарищам — подводить его к очередному выходу. А их было немыслимо много! И его подводили, и он выходил, прыгал, плясал, пел, совершенно точно сохраняя весь рисунок мизансцен в спектакле!

Он сохранял их и в спектакле, когда при прыжке порвал связки на ноге и танцевал, не чувствуя боли.
Он доигрывал спектакль, в котором при выходе на сцену, по его выражению, — напоролся глазом на зажженную папиросу. Он преодолел немыслимую боль острого приступа радикулита, когда репетировал Тевье-молочника для телепередачи, и эта боль после взмаха кнутом в одной из сцен спектакля была такая, что его привезли домой в стоячем положении. Но он доиграл.

Нельзя не вспомнить, что когда летом 1942 года в Ташкенте был сильный толчок землетрясения, — Михоэлс на сцене его не почувствовал. Покачнулось здание, погас свет, люди вскочили с мест, а Михоэлс продолжал монолог Лира. Ему только показалось, что у него вдруг немного закружилась голова.

Нет, конечно, актерское сердце Михоэлса преодолевало все. Но даже если не говорить о таких особенных, исключительных спектаклях, если вспомнить о спектаклях «будничных» для Михоэлса, — физическая усталость после них была огромна, но бледнела перед невероятным утомлением внутренним.

* * *

Иногда казались немыслимыми сила духа Михоэлса и его выдержка.

Как-то я не сдержалась и спросила: «Ну как ты можешь все это вынести! Ведь если нормальный человек должен в день выслушать пятнадцать-двадцать самых счастливых людей — он может сойти с ума от количества наваливающихся на него судеб! А если эти пятнадцать-двадцать самые несчастные — как это можно вытерпеть?» Михоэлс улыбнулся и сказал:
«А кто же еще до конца их будет слушать? Ведь я — не инстанция, а просто человек, который выслушивает все, что накопилось!»

* * *

Между репетицией и спектаклем (играл в нем Соломон Михайлович или не играл) оставалось каких-нибудь два-три часа. Если шел «Король Лир», Михоэлс пытался пролежать эти часы.

Если же он в спектакле не участвовал, то после обеда он ложился отдыхать и отдавался краткий приказ: «Разбуди меня ровно через двадцать пять (или ровно через тридцать пять) минут.» Это был сон удивительно детский и вместе с тем необычайно «организованный». Сон начинался сразу, а кончался — обыкновенно до побудки, по первому ощущению запаха черного кофе. Но иногда именно по-детски он по нескольку раз просил: «еще пять минуточек».

Сны Михоэлса (если они бывали) почти всегда были смешаны с его тревогами. Он часто рассказывал о снах, веря в то, что я сумею их разгадать, и в то, что я сама иногда вижу вещие сны о грядущих неприятностях.

Последние годы много раз его преследовал сон о том, что его разрывают собаки…